за непостижною чертой, один мой странствующий атом пылинку, бывшую тобой. Тогда, тогда, в саду спокойном, в вечерних ласковых лучах, и сладостный, и странный трепет найдут влюбленные в цветах. И средь очнувшегося сада, такое счастие, такой призыв воздушно-лучезарный они почуют над собой, что не поймут — роса ли это, огонь ли, музыка, иль цвет, иль благовонье, или двое, летящие из света в свет. И, с неба нашего блаженства испепеляющего, крик заставит вспыхнуть их пустые и нищие сердца — на миг. И в расползающемся мраке они, блеснув, потухнут вновь, но эти глупые людишки на миг постигнут всю любовь… Между этих крайностей развертывается вереница более спокойных образов. Вот на берегах Леты, среди мифологических кипарисов, поэт встречает свою умершую любовницу, и она, беспечная Лаура эта, “вскидывает темно-русой очаровательной головой”, так потешает ее вид древних мертвых — Сократ курносый, щуплый Цезарь, завистливый Петрарка.
Вот, взбежав на цветущий холм — где-нибудь под Кембриджем, — Руперт, весело запыхавшись, восклицает, что душа его воскреснет в поцелуях будущих влюбленных. А то облака ласкают его воображенье.
Их сонмы облекли полночный синий свод, теснятся, зыблются, волнуются безгласно, на дальний юг текут; к таящейся, прекрасной луне за кругом круг серебряный плывет. Одни, оборотясь, прервав пустынный ход, движеньем медленным, торжественно-неясно благословляют мир, хоть знают, что напрасно моленье, что земли моленье не спасет. Нет смерти, говорят; все души остаются среди наследников их счастья, слез и снов…