и в мир блистательно ворвался под гул испуганных светил. Распалось вечное молчанье… Я пролетел — и Ад зацвел. Каким же знаком докажу я, что наконец тебя нашел? Иные вычеканю звезды, напевом небо раздроблю… В тебе я огненной любовью свое бессмертие люблю. Ты уязвишь седую мудрость, и смех твой пламенем плеснет, Я именем твоим багряным исполосую небосвод. И рухнет Рай, и Ад потухнет в последней ярости своей, и мгла прервет холодным громом стремленье мира, сны людей. И встанет Смерть в пустых пространствах и, в темноту из темноты скользя неслышно, убоится сиянья нашей наготы. Любви блаженствующей звенья, ты, Вечность верная, замкни! Одни над мраком мы, над прахом богов низринутых, — одни…

Но не всегда женщина является для Брука вечной спутницей, залогом бессмертия. Так же как и в стихах, посвященных “великому быть может”, Брук в своих изображениях женщины и любви зыбок, переменчив, как луч фонарика, освещающего мимоходом то лужу, то цветущий куст. Он переходит от дивного безумия, внушившего ему “Прах” и “Призыв”, к каким-то мучительным чертежам, рисуя “неутоленные, раскоряченные желанья… причудливый образ, льнувший к такому же запутанному образу, личины ползущие, потерянные, извилистые, вязнущие, уродливо сплетающиеся, безумно блуждающие по прихоти углубляющихся тропин и странных выпуклых путей”.

Брук еще кое-как мирится с “причудливостью” человеческого тела, когда тело это молодо, стремительно, чисто, но что вызывает в поэте злобу и отвращенье, — это дряблая старость с ее беззубым, слюнявым ртом, красными веками, поздней похотливостью… И доисторический прием — сопоставленье весны и увяданья, грезы и действительности, розы и чертополоха — обновляется Бруком необычайно тонко.



12 из 141